Под редакцией проф. А. В. Павловской и канд. полит. наук Г. Ю. Канарша
Сайт создан при поддержке Российского гуманитарного научного фонда (проект №13-03-12003в)

Главная/История и теория/История/

Кант И. О национальных характерах, поскольку они основываются на разном чувстве возвышенного и прекрасного

Моя задача вовсе не в том, чтобы подробно описывать характеры разных народов; я обрисую лишь некоторые черты, выражающие у них чувство возвышенного и прекрасного. Не трудно понять, что от такого рода наброска можно ждать лишь относительной правильности, что оригиналы для него выделяются только из той людской массы, которая претендует на обладание более тонким чувством, и что ни в одной нации нет недостатка в таких характерах, которые объединяют в себе превосходнейшие качества подобного рода. Поэтому и порицание, падающее иногда на какой-нибудь народ, никого не может оскорбить, ибо оно таково, что каждый может его, как мячик, бросить своему соседу. Случайны ли эти национальные различия, зависят ли они от обстоятельств, от способа управления, или они с некоторой необходимостью связаны с определенным климатом — всего этого я здесь не исследую.

Среди народов нашей части света именно итальянцы и французы, по моему мнению, более всего отличаются чувством прекрасного, немцы же, англичане и испанцы — чувством возвышенного. Голландию можно считать страной, где этот более тонкий вкус остается в значительной мере незаметным. Само прекрасное либо чарует и трогает, либо веселит и возбуждает. В первом случае это чувство имеет в себе нечто возвышенное, и душа, охваченная им, задумчива и восторженна; во втором случае душа радостна и весела. Итальянцам большей частью присущ, по-видимому, первый вид чувства прекрасного, французам же — второй. В национальном характере, в котором находит свое выражение возвышенное, это возвышенное либо связано с чем-то устрашающим и немного склонно к причудливому, либо оно есть чувство благородного, либо чувство великолепного. Я полагаю, что имею основание первое чувство приписать испанцу, второе — англичанину и третье — немцу. В отличие от других склонностей (Geschmack) чувство великолепного по своей природе не оригинально; хотя дух подражания может быть связан и со всяким другим чувством, он все же более свойствен чувству внешне возвышенного. А это чувство есть, собственно говоря, смесь из чувства прекрасного и чувства возвышенного, каждое из которых, рассматриваемое само по себе, более бесстрастно. Поэтому душа здесь достаточно свободна, чтобы при этом сочетании чувств обращать внимание на примеры, а также чувствовать потребность вдохновляться ими. Поэтому немец имеет менее развитое чувство прекрасного сравнительно с французом и менее развитое чувство возвышенного, чем у англичанина; но в тех случаях, когда оба чувства связаны между собой, проявление их более соответствует чувству немца; равным образом ему удается избегать и тех ошибок, впадать в которые могла бы только неумеренная сила каждого из этих видов чувства.

Я лишь бегло коснусь здесь тех искусств и наук, выбор которых может свидетельствовать о том вкусе, который мы приписали той или другой нации. Гений итальянцев проявился преимущественно в музыке, живописи, ваянии и зодчестве. Такой же тонкий вкус ко всем этим прекрасным искусствам имеют и французы, хотя во Франции красота их уже менее трогает. Вкус к поэтическому и ораторскому совершенству касается здесь в большей мере прекрасного, в Англии— возвышенного. Тонкие шутки, комедия, веселая сатира, любовный флирт, легкий и плавный стиль — все это оригинально во Франции. В Англии, напротив,— глубокие мысли, трагедия, эпические поэмы и вообще массивное золото остроумия, которое под французским молотком обращается в тонкие листки большой поверхности. В Германии остроумие все еще сильно просвечивает через фольгу. Прежде оно было кричащим; однако, благодаря рассудительности нации и следуя примерам, оно, правда, стало более привлекательным и благородным, но первое (из этих свойств) — с меньшей наивностью, а второе — с менее смелым размахом, чем у только что упомянутых народов. Склонность голландской нации к щепетильному порядку и нарядности, которые требуют много забот и ставят в затруднительное положение, мало говорит в пользу их расположения к естественным и свободным порывам гения, красота которого только искажалась бы боязнью избежать ошибок. Ничто так не противоречит всем искусствам и наукам, как вкус к причудливому: этот вкус извращает природу — прообраз всего прекрасного и благородного. Поэтому-то в Испании мало заметна расположенность к изящным искусствам и наукам.

Душевный склад того или иного народа лучше всего можно распознать через то, что в нем есть морального; поэтому мы еще и с этой точки зрения рассмотрим различие в чувстве возвышенного и прекрасного у разных народов[1].

Испанец серьезен, скрытен и правдив. Мало найдется в мире более честных купцов, чем испанские. У испанца гордая душа, и он больше склонен совершать величественные, чем прекрасные, поступки. Так как в присущем ему сочетании (чувств) мало можно найти доброй и мягкой благожелательности, то он часто суров и даже, пожалуй, жесток. Аутодафе поддерживались в Испании не столько суеверием, сколько склонностью нации к причудливому. Испанцев волнует величественно-устрашающая процессия, в которой сан-бенито, расписанных изображениями дьяволов, предают пламени, зажженному неистовым благоговением. Нельзя сказать, чтобы испанец был более высокомерен или более влюбчив, чем представитель любого другого народа, но он высокомерен и влюбчив причудливо — странным и необыкновенным образом. Оставить плуг и с длинной шпагой, в плаще гулять по пашне до тех пор, пока не проедет мимо путешествующий чужестранец, или на бое быков, где красавиц страны можно хоть раз увидеть не под вуалью, особым поклоном приветствовать свою повелительницу, а затем в честь ее ринуться в опасную борьбу с диким животным— все это необычные и странные действия, далекие от всего естественного.

Итальянец как бы сочетает в себе чувства испанца и француза; у него чувства прекрасного больше, чем у первого, а чувства возвышенного больше, чем у второго. Этим, мне кажется, можно объяснить остальные черты его нравственного характера.

У француза преобладает чувство нравственно прекрасного. Он учтив, вежлив и любезен. Он очень быстро становится фамильярным, склонен к шутке и непринужден в обращении; выражение мужчина или дама хорошего тона понятно только тому, кто усвоил себе чувство французской учтивости. Даже возвышенные чувства, которых у него немало, подчинены у него чувству прекрасного и свою силу приобретают, лишь согласуясь с ним. Француз очень охотно острит и ради остроумной выдумки без колебания пожертвует долей правды. Напротив, там, где нельзя быть остроумным[2], он проявляет столько же глубокой проницательности, как и представитель любого другого народа, например в математике и в других отвлеченных или глубоких науках, а также в искусстве. Остроты имеют для француза не мимолетную ценность, как у других народов; он старается ввести их в употребление и даже сохранить в книгах как важнейшее событие. Он мирный гражданин и за притеснения мстит генеральным откупщикам податей сатирой или парламентскими протестами. Но после того как эти протесты в соответствии со своей целью придадут отцам народа прекрасный патриотический вид, они ни на что более не годны, как только на то, чтобы быть увенчанными почетной ссылкой и воспетыми в остроумных песнях во славу их. К заслугам и национальным дарованиям этого народа больше всего причастна женщина[3]. Дело не в том, что женщину здесь любят и уважают больше, чем где-либо в другом месте, а в том, что она дает лучшее побуждение к тому, чтобы проявить в надлежащем свете самые излюбленные способности к остроумию, учтивости и хорошим манерам. Впрочем, кто тщеславен, тот, к какому бы полу он ни принадлежал, всегда любит только самого себя; другие для него только игрушки. У французов отнюдь нет недостатка в благородных качествах, только вдохнуть в них жизнь может лишь восприятие прекрасного. Поэтому прекрасный пол был бы здесь способен в большей мере вызывать и поощрять благороднейшие поступки мужского пола, чем где-либо в мире, если бы заботились о том, чтобы хоть сколько-нибудь споспешествовать этому направлению национального духа. Жаль, что лилии не прядут.

Недостатком, с которым ближе всего граничит этот национальный характер, является банальность или, мягко выражаясь, легкомыслие. С важными вещами обращаются как с забавой, а мелочи становятся предметом самого серьезного занятия. И в старости француз все еще поет веселые песенки и насколько может галантно обращается с женщиной. Делая эти замечания, я могу сослаться на великие авторитеты, принадлежащие к этому же народу, и, чтобы оградить себя от всякой внушающей опасение недоброжелательности, спрячусь за спины таких людей, как Монтескье и д'Аламбер.

Англичанин в начале знакомства холоден и к чужестранцу равнодушен. Он не особенно склонен оказывать мелкие услуги, но, коль скоро он стал вам другом, он готов оказать большие одолжения. Он мало заботится о том, чтобы в обществе казаться остроумным и блеснуть там прекрасными манерами, но зато он рассудителен и степенен. Он плохой подражатель и мало беспокоится о том, как судят другие, следуя исключительно своему собственному вкусу. У него нет той учтивости к женщине, что у французов, но он оказывает ей гораздо больше уважения — быть может, даже слишком, — поскольку в супружестве он обычно признает за своей женой ничем не ограниченный авторитет. Он постоянен порой до упрямства, смел и решителен часто до безрассудства и верен своим принципам, доходя обычно до дерзости. Он легко становится чудаком не из тщеславия, а потому, что ему дела нет до других, и не легко насилует свой вкус из угодливости или подражания; его поэтому редко любят так, как француза, но, когда его узнают ближе, его обычно больше уважают.

Немец сочетает в себе чувства англичанина и француза, но ближе всего он, по-видимому, стоит к первому; большее сходство со вторым искусственно и возникает из подражания. У немца удачно сочетаются чувство возвышенного и чувство прекрасного. Если в первом чувстве он не может сравниться с англичанином, во втором — с французом, то, сочетая эти чувства, он превосходит их обоих. Он более любезен в обращении, чем первый, и хотя не вносит в общество столько же приятной живости и остроумия, как француз, однако проявляет больше скромности и рассудительности. Как во всякого рода чувствах, так и в любви он довольно методичен. Сочетая прекрасное с благородным, он воспринимает и то и другое достаточно равнодушно, чтобы принимать в соображение благопристойность, блеск и обращать на себя внимание. Поэтому для него имеют большое значение семья, титул и ранг как в гражданских делах, так и в любви. Его гораздо больше, чем англичанина и француза, беспокоит то, как судят о нем люди. Если в его характере и есть что-то, что хотелось бы существенно изменить, то это именно названная слабость, из-за которой он не осмеливается быть оригинальным, хотя и имеет для этого все данные. То обстоятельство, что он слишком прислушивается к мнению других, лишает (его) нравственные качества всякой устойчивости, делая их непостоянными и неестественными.

Голландец по своему характеру склонен к порядку и трудолюбив. Поскольку он хлопочет только о полезном, в нем мало заметна склонность к тому, что для более тонкого ума прекрасно или возвышенно. Великий человек — это для него то же, что богатый человек; под другом он подразумевает того, с кем он ведет переписку, а посещение знакомых, не приносящее ему никакой пользы, кажется ему весьма скучным. Он представляет собой контраст и французу, и англичанину, и его можно было бы назвать весьма флегматизированным немцем.

Если попытаемся эти мысли применить к какому-нибудь случаю, например к чувству чести, то обнаружатся следующие национальные различия. Честь для француза — это тщеславие, для испанца — высокомерие, для англичанина — гордость, для немца — надменность, а для голландца — чванливость. Эти выражения на первый взгляд кажутся синонимами, однако в соответствии с богатством языка они указывают на весьма заметные различия. Тщеславие ищет одобрения, оно непостоянно и изменчиво, его внешнее проявление — вежливость. Высокомерный человек воображает, будто обладает большими достоинствами, и не слишком хлопочет об одобрении других, его поведение чопорно и заносчиво. Гордость есть в сущности только большая степень сознания своего собственного достоинства и часто может быть совершенно справедливой (почему она иногда и называется благородной гордостью; но никогда никому не могу я приписать благородное высокомерие, так как всегда высокомерие свидетельствует о неправильном и преувеличенном мнении о себе). Обхождение гордого человека с другими равнодушно и холодно. Надменный человек есть гордый человек, который в то же время тщеславен[4]. А то одобрение, которое он старается найти у других, состоит в оказании ему почестей. Поэтому он охотно щеголяет титулами, родословной и внешней роскошью. Немец особенно заражен этой слабостью. Слова милостивый, весьма благосклонный, высокородный, благородный и тому подобные высокопарные выражения делают его речь напыщенной и тяжеловесной и сильно мешают той прекрасной простоте, которую другие народы могут придать своему стилю. Поведение надменного человека в обществе сводится к церемониям. Чванливый человек есть человек высокомерный, выказывающий в своем поведении явные признаки презрения к другим. В своем обращении он груб. Это жалкое качество дальше всего от тонкого вкуса, так как оно явно глупо; ведь совершенно ясно, что относиться (к другим) с явным презрением и тем самым вызывать у всех ненависть и язвительные насмешки — это не средство для удовлетворения чувства чести.

В любви немец и англичанин не очень прихотливы, у них есть некоторая тонкость в восприятии, но скорее всего их вкус здоровый и грубоватый; в том, что касается любви, итальянец мечтателен, испанец склонен к причудливому, француз сластолюбив.

Религия в нашей части света не дело своенравного вкуса, а имеет более достойное происхождение. Поэтому только чрезмерности и то, что в ней собственно человеческого, могут служить признаком различных национальных свойств. Эти чрезмерности я подвожу под следующие основные понятия: легковерие, суеверие, фанатизм, индифферентность. Легковерна. в большинстве случаев невежественная часть» каждой нации, хотя она и не обладает сколько-нибудь заметным тонким чувством. Убеждения ее складываются на основе слухов и мнимых авторитетов; никакое более или менее тонкое чувство не является здесь побудительной причиной. Примером в этом отношении могут служить целые народы на севере. Легковерный человек, склонный к причудливому, становится суеверным. Такая склонность сама по себе может быть основанием для легковерия[5]. Из двух человек, один из которых заражен этим чувством, а другой отличается хладнокровием и умеренностью, первый, если он даже умнее, все же ввиду преобладающей в нем склонности готов верить в нечто неестественное скорее, чем другой, которого от этой чрезмерности удерживает не его благоразумие, а его обыденное и флегматическое чувство. Человек сyeверный охотно ставит между собой и высшими предметами своего преклонения некоторых могущественных и необыкновенных людей — так сказать, исполинов святости, — которым повинуется природа и заклинающий глас которых запирает и открывает железные врата преисподней, — тех, кто, головой касаясь неба, ногами своими все еще стоит на низменной земле. Наставлениям здравого смысла придется в Испании преодолеть поэтому большие препятствия. Дело не в том, что они должны изгнать там невежество, а в том, что им противостоит здесь странная склонность: испанцу все естественное кажется низменным и он полагает, что вызвать в нем возвышенное чувство может только нечто необыкновенное. Фанатизм представляет собой, так сказать, благоговейное безрассудство; его порождает какая-то гордость и слишком большое доверие к самому себе, дабы стать ближе к небесным существам и в поразительном полете вознестись над обычным и установленным порядком. Фанатик разглагольствует только о непосредственном вдохновении и созерцательной жизни, между тем как суеверный человек дает обеты перед образами великих святых-чудотворцев и уповает на воображаемое и неподражаемое превосходство других лиц над его собственной природой. Даже чрезмерности несут в себе, как мы заметили выше, признаки национального чувства, и в этом смысле фанатизм[6], по крайней мере встречавшийся в былые времена чаще всего в Германии и Англии, представляет собой как бы неестественный нарост на благородном чувстве, присущем характеру этих народов. А вообще говоря, он далеко не столь вреден, как склонность к суеверию, хотя вначале он и неукротим; возбуждение фанатика постепенно охладевает и по самой своей природе должно в конце концов достигнуть надлежащей умеренности. Суеверие. напротив, у людей со спокойным и пассивным характером незаметно укореняется все глубже, совершенно лишая их всякой надежды на избавление от этой вредной иллюзии. Наконец, тщеславный и легкомысленный чело век никогда не имеет сильного чувства возвышенного, и религия не трогает его. по большей части она для него только дело моды, которой он следует со всей старательностью, оставаясь равнодушным. Таков практический (религиозный) индифферентизм, к которому особенно склонен, по-видимому, национальный дух французов; от подобного индифферентизма до святотатственного зубоскальства один только шаг, и по сути своей индифферентизм ненамного лучше полного отречения (от религии).

Если мы бросим беглый взгляд и на другие части света, то увидим, что самый благородный человек на Востоке — это араб, хотя присущее ему чувство приобретает черты причудливого. Он гостеприимен, великодушен и правдив, но его беседы и рассказы и вообще его чувства всегда смешаны с чем-то необычным. Его разгоряченное воображение рисует ему вещи в неестественном и искаженном свете, и даже распространение его религии было великим приключением. Если арабы представляют собой как бы, испанцев Востока, то персы — это французы Азии. Они хорошие поэты, вежливы, обладают довольно тонким вкусом. Они не слишком строгие последователи ислама и соответственно своему нраву, склонному к веселью, позволяют себе довольно свободное истолкование Корана. Японцев можно было бы рассматривать как своего рода англичан этой части света, но только в смысле их твердости, переходящей в самое крайнее упрямство, их храбрости и презрения к смерти. Впрочем, у них явно мало признаков утонченного чувства, индийцев преобладает склонность к гротескному, доходящему до эксцентричности. Их религия состоит из гротесков. Идолы чудовищной формы, бесценный зуб могучей обезьяны Ганумана, противоестественные самоистязания факиров (языческих нищенствующих монахов) и т. д. — все это в их вкусе. То, что женщина добровольно приносит себя в жертву на том же самом костре, который пожирает труп ее мужа,— это отвратительная нелепость. Каких только нелепых гримас не содержат в себе витиеватые и заученные комплименты китайцев; даже их картины гротескны и представляют странные и неестественные образы. подобных которым нет нигде в мире. Китайцы уважают свои церемонии за их весьма древнее происхождение[7], и ни один народ в мире не имеет их столько, сколько этот.

Африканские негры от природы не обладают таким чувством, которое выходило бы за пределы нелепого. Господин Юм (Имеется в виду «Essay of National Characters» Юма (см. D. Hume, Philosophical Works, ed. Green a. Grose, 1874/5, III, p. 252)) предлагает всем привести хотя бы один пример, когда бы негр проявил какие-либо таланты, и утверждает, что из сотен тысяч черных, вывезенных из их страны в другое место, хотя очень многие из них были отпущены на свободу, не было ни одного, который бы в искусстве, или в науке, или в другом похвальном качестве дал что-нибудь великое, хотя среди 6елых постоянно встречаются выходцы из самых низов, снискавшие уважение в обществе своими превосходными дарованиями. До такой степени значительно различие между этими двумя расами, что и в душевных качествах оно, по всей видимости, столь же велико, как в цвете кожи. Широко распространенная среди негров религия фетишизма есть, видимо, такое идолопоклонство, которое настолько погрязает в нелепом, насколько это вообще возможно для человеческой природы. Птичье перо, коровий рог, раковина или любой другой простой предмет, как только он освящен несколькими словами, становится объектом почитания и к нему обращаются с заклинаниями. Чернокожие весьма тщеславны, но на негритянский лад, и столь болтливы, что их приходится разгонять ударами палок

Среди всех дикарей нет ни одного народа, который отличался бы таким возвышенным характером, как дикари Северной Америки. У них сильно развито чувство чести. Во имя чести они готовы за сотни миль пускаться на опасные приключения и всячески стараются предотвратить даже малейшее покушение на нее (и в том случае), когда их не менее жестокий враг, захватив их (в плен), хочет бесчеловечными пытками вырвать у них хоть один малодушный стон. Впрочем дикари Канады правдивы и честны. Их дружба проникнута такой же отвагой и восторженностью, как та, о которой повествовали с самых древних, сказочных времен. Они чрезвычайно горды, хорошо знают цену свободе и, даже когда другие занимаются их воспитанием, не терпят ничего, что дало бы им почувствовать унижающую зависимость. Весьма вероятно, что Ликург именно таким дикарям и давал свои законы, и если бы среди одной из шести нации нашелся подобный законодатель, то мы были бы свидетелями возникновения спартанской республики в Новом Свете. Ведь и путешествие аргонавтов мало чем отличается от военных походов этих индейцев, и Язон ничем не превосходит Аттакакуллакуллу, кроме чести носить греческое имя. У всех этих дикарей мало чувства прекрасного в моральном смысле этого слова, и им совершенно неизвестна такая добродетель, как способность великодушно прощать оскорбление, что благородно и прекрасно, более того, подобное прошение они презирают как жалкую трусость. Храбрость — величайшее достоинство дикаря, а месть для него высшее наслаждение. У остальных коренных жителей этой части света мало признаков такого характера, который располагал бы к более тонким восприятиям, и крайнее бесчувствие составляет признак этих человеческих рас.

Если мы рассмотрим отношения между полами во всех этих частях света, то найдем, что только европеец открыл тайну того, как при сильном влечении украсить чувственное возбуждение таким множеством цветов и переплести его с такой дозой морального, что этим приятность его не только намного увеличивается, но и делается весьма благопристойной. Житель Востока в этом отношении обладает совершенно извращенным вкусом. Не имея представления о нравственно прекрасном, которое можно сочетать с этим влечением, он лишает себя ценности даже чувственных наслаждений, и его гарем — источник постоянного беспокойства для него. При этом он наталкивается на всякого рода любовные гримасы, среди которых воображаемая им драгоценность — главное, чем он прежде всего хочет завладеть, и всезначение ее состоит в том, что ее разбивают. В отношении этой драгоценности в нашей части света испытывают немало сомнении; житель же Востока, чтобы приобрести ее, пользуется весьма несправедливыми и нередко отвратительными средствами. Поэтому женщина всегда находится там в заточении — все равно, девушка ли она или имеет грубого, негодного и недоверчивого мужа. Разве можно в странах, населенных черной расой, ожидать чего-то лучшего, чем то, что там встречается на каждом шагу,а именно что все женщины находятся там в глубочайшем рабстве? Трусливый человек всегда бывает строгим господином над более слабыми, подобно тому как у нас всегда бывает на кухне тираном тот, кто вне своего дома едва вешается попасться кому-нибудь на глаза. Правда, патер Лаба сообщает, что один негритянский плотник, которого он упрекнул в высокомерном обращении со своими женами, ответил ему: «Вы, белые, настоящие дураки: сначала вы даете своим женам слишком много воли, а потом жалуетесь, что они кружат нам голову». В этих словах заключается как будто нечто такое, к чему, быть может, следовало бы прислушаться, однако этот малый, одним словом, был черен с ног до головы — явное доказательство того, что сказанное им было глупо. Ни у каких дикарей женщины не пользуются таким действительно большим уважением, как у дикарей Канады, в этом они, пожалуй, превосходят даже нашу образованную часть света. Не то чтобы женщинам выражали там смиренное почтение, — это были бы только комплименты. Нет, женщины там действительно повелевают. Они собираются и совещаются о важнейших делах нации, о войне и мире. Затем они посылают своих доверенных в совет мужчин, и обычно именно их голос является решающим. Но это свое преимущество они покупают дорогой ценой: они несут на себе всю тяжесть домашних дел и участвуют во всех мужских работах. Если в заключение бросить еще взгляд на истории, то мы увидим, что вкус людей подобно Протею постоянно принимает все новые формы. Древние греки и римляне,несомненно, обладали подлинным чувством прекрасного и возвышенного, о чем свидетельствуют их поэзия, скульптура, архитектура, законодательство даже нравы. Правление римских императоров превратило эту столь же благородную, сколь и прекрасную простоту в, пышность, а затем и в ложный блеск, ясное представление о чем дают нам и теперь памятники их красноречия, поэзия и даже история их нравов. Постепенно вместе с полным упадком государства угас и этот остаток утонченного вкуса. Варвары же, укрепив свою власть, ввели собственный извращенный вкус, называемый готическим и сводившийся к гримасам. Эти гримасы проявлялись не только в архитектуре, но и в науках и в других областях. Извращенное чувство, раз подвергшись действию ложного искусства, принимало затем любую неестественную форму — только не древнюю простота природы — и приводило либо к преувеличениям, либо к нелепостям. Высший взлет человеческого гения к возвышенному состоял в это время в причудливом. Стали появляться духовные и светские искатели приключении и нередко также отталкивающая и чудовищная их помесь. Монахи с требником в одной руке и боевым знаменем в другой, за которыми следовали целые толпы обманутых жертв, чтобы кости их могли быть зарыты в других странах и в более священной земле, воины, торжественными обетами освященные к совершению насилий и злодеяний, и за всем этим — диковинная порода героических сумасбродов, называвших себя рыцарями и искавших приключения, турниры, поединки и романтические подвиги, религия вместе с науками и нравами была и заращена в это время жалкими гримасами. Следует заметить, что вкус обычно вырождается не только в одной области: он обнаруживает явные признаки порчи и во всем другом, что касается более тонкого чувства. Монашеские обеты создали из множества полезных людей многочисленные общества усердных бездельников, чьи бесплодные умствования сделали их способными к измышлению тысяч схоластических гримас, которые оттуда широко распространялись. Наконец, после того как человеческий гений через некоторого рода возрождение снова благополучно восстал почти из руин, мы в наши дни видим уже расцвет истинного вкуса к прекрасному и благородному как в искусствах и науках, так и в сфере нравственного. Нам остается лишь пожелать, чтобы так легко вводящий в заблуждение ложный блеск не отдалил нас незаметно от благородной простоты, в особенности же чтобы не открытый еще секрет воспитания был избавлен от старого заблуждения и благодаря этому своевременно было возвышено нравственное чувство в сердце каждого молодого гражданина мира до деятельного ощущения, дабы тем самым вся тонкость (чувства) не сводилась только к мимолетному и пустому удовольствию и дабы мы могли судить о том, что происходит вокруг нас, более или менее тонко.


[1] Вряд ли нужно повторять здесь мою прежнюю оговорку. В наиболее изысканной части каждого народа имеются всевозможные характеры, достойные похвалы, и если кого-то и касается то или иное порицание, то такой человек, если он достаточно рассудителен, поймет свое преимущество, состоящее в том, что всякого другого он предоставит его собственной участи, себя же самого будет рассматривать как исключение.

[2] Нельзя быть очень строгим, читая сочинения авторов этой нации о метафизике, морали и религии. Обычно в них преобладают прекрасные фантазии, не выдерживающие критики бесстрастного исследования. Француз в своих изречениях любит смелость; однако, чтобы достигнуть истины, нужно быть не смелым, а осмотрительным. В истории ему нравятся анекдоты, относительно которых ничего другого пожелать нельзя, кроме того только, чтобы они соответствовали истине.

[3] Во Франции женщина задает тон во всяком обществе. И хотя нельзя, конечно, отрицать, что любое общество без прекрасного пола довольно бесцветно и скучно, однако если дама задает в обществе хороший тон, то мужчине со своей стороны следовало бы задавать в нем благородный тон. В противном случае общество будет в такой же мере скучным, но уже по противоположной причине; ведь ничто так не противно, как одна лишь слащавость. Французы, как правило, не говорят: дома ли господин? А говорят: дома ли госпожа? Госпожа за туалетом, у госпожи vapeurs (особого рода капризы),— словом, госпожой и о госпоже ведутся все беседы и она в центре всех увеселений. Между тем женщина от всего этого вовсе не делается предметом большего уважения. Человек, занимающийся флиртом, всегда лишен и чувства истинного уважения, и чувства нежной любви. Я отнюдь не хотел бы сказать то, что так смело утверждает Руссо, а именно что женщина всегда остается большим ребенком. Однако проницательный швейцарец писал это во Франции, и надо думать, что, как столь большой защитник прекрасного пола, он был возмущен тем, что во Франции этому полу не оказывают большего действительного уважения.

[4] Надменный человек не обязательно высокомерен, т. е. не обязательно имеет преувеличенное и ложное мнение о своих достоинствах; он может, пожалуй, ценить себя не выше того, чего он стоит; он склонен, однако, бравировать этим своим достоинством.

[5] Было замечено и раньше, что англичан, этот весьма умный народ, можно тем не менее довольно легко одурачить дерзким возвещением какого-нибудь чуда и чего-то нелепого; они могут в начале в него поверить, чему имеется немало примеров. Однако отважный дух, подготовленный разнообразным опытом, когда много необыкновенных вещей были признаны тем не менее истинными, быстро пробивается через все мелкие сомнения, которые легко останавливают слабый и недоверчивый ум и, таким образом, иногда без всякой заслуги с его стороны ограждают его от заблуждения

[6] Фанатизм следует всегда отличать от энтузиазма. Первый воображает, будто чувствует непосредственное и удивительное общение с высшим существом; второй означает то душевное состояние, когда душа возбуждается сверх меры каким-то принципом — патриотической добродетелью, дружбой или религией, причем пpeдcтaвдeниe o сверхестественом общении не имеет здесь никакого значения.

[7] В Пекине до сих пор еще можно видеть следующую церемонию: при солнечном или лунном затмении сильным шумом отгоняют дракона, стремящегося поглотить солице пли луну, и этот «Жалкий» и невежественный о6ычай сохраняется с древнейших времен, хотя теперь китайцы более образованны.

 

Источник: http://filosof.historic.ru/books/item/f00/s00/z0000515/st003.shtml